поселке, восстановил в памяти
многих случай с Гифасом и дал повод нехорошо говорить об Алкее.
Разговоры в таком роде распространялись быстро и прежде всех дошли до
слуха темнолицей невольницы Мармэ, которая, как сказано выше, была молодая и
в своем роде тоже очень красивая девушка и очень любила Мелиту.
- Госпожа! - сказала она, находясь вдвоем вечером в бане с Мелитой. - В
народе разносят очень странные речи; мой долг предупредить тебя о том, что в
этих речах, кроме сына вдовы Ефросины, много такого, что касается тоже тебя
и твоего мужа, а моего господина, Алкея.
- Что же это такое?
- Вот что: все знают, что красивый Пруденций пришел уже в самый расцвет
своей красоты и здоровья, а меж тем он до сих пор остается невинней
ребенка...
- Да, быть может это и так, но ведь это меня нимало не касается, и я
думаю, мне об этом совсем лишнее знать...
- О нет, это не лишнее для тебя, госпожа!
- А я могу тебя уверить, усердная Марема, что это до меня совершенно не
касается и даже нимало меня не занимает.
- Это тебя должно занимать!
- Почему?
- Неужели ты не понимаешь?
- Не понимаю, и откровенно скажу, это мне совсем неприятно... Для чего
мне знать эти вести о том, как себя держит Пруденций? Для чего все вы
стараетесь сделать мне все это известным?
- Кто же все, госпожа?
- Например, вдова Ефросина.
- Ага! это понятно. А еще кто, госпожа, говорил с тобой об образе жизни
стыдливого сына Гифаса?
- Представь, мне говорил это муж мой Алкей.
- Сам Алкей?
- Да.
- Он тоже имеет причины.
- Он мне их не сказал.
- И это понятно.
- А мне ничто не понятно, - отвечала Мелита и тотчас же добавила с
доброй улыбкой: - а если Мармэ известно более, чем ее госпоже, то это
потому, что тут, верно, есть что-нибудь, что касается больше Мармэ, чем
Мелиты.
- О, совсем наоборот, - так же с улыбкой отвечала Марема, - не я |